Но люблю тебя, родина кроткая! Россия в поэзии и жизни Есенина

Константиново

Пожалуй, никто из наших поэтов не написал столько стихов о русской природе и о России, как Сергей Есенин.  У него с ними были особенные отношения. Будущий поэт вырос среди неброских, но поэтичных среднерусских пейзажей. И, видя каждый день Оку с высокого Константиновского косогора, полоску леса за рекой, березовые перелески, бледно-голубое, «ситцевое» небо с бегущими по нему облаками, навсегда запомнил это и полюбил как единственный мир, где живет его душа. Поэтому город, где Сергей Есенин прожил большую часть своей взрослой жизни, не оставил в его творчестве почти никакого следа.

Но было бы ошибочно искать в его стихах пейзажи родного Константинова. Об этом писал Солженицын в своем эссе «На родине Есенина»: «Четыре деревни одна за другой однообразно вытянуты вдоль улицы. Пыль. Садов нет. Нет близко и леса. Хилые палисаднички. Кой-где грубо-яркие цветные наличники. Я иду по деревне этой, каких много и много, где и сейчас все живущие заняты хлебом, наживой и честолюбием перед соседями, – и волнуюсь: небесный огонь опалил однажды эту окрестность, и ещё сегодня он обжигает мне щёки здесь. Я выхожу на окский косогор, смотрю вдаль и дивлюсь: неужели об этой далёкой тёмной полоске хворостовского леса можно было так загадочно сказать: «На бору со звонами плачут глухари»

Какой же слиток таланта метнул Творец сюда, в эту избу, в это сердце деревенского драчливого парня, чтобы тот, потрясённый, нашёл столькое для красоты – у печи, в хлеву, на гумне, за околицей, – красоты, которую тысячу лет топчут и не замечают?»

Есенин создал свою Русь — поэтичную, одухотворенную, сказочную.  Слово «сказка» часто возникает, когда пишут о Есенине. Это слово мы встречаем у Бориса Пастернака: «Сергей Есенин и к своей жизни относился, как к сказке. Он и стихи писал сказочным способом». И Ходасевич, отдававший должное Есенину-поэту, писал, что той деревни, какая изображена в его стихах, не только нет, но никогда и не было, что это сказка. На похоронах, когда гроб Есенина опускали в могилу, кто-то крикнул: «Прощай, моя сказка!».

Говорят, что каждый поэт соответствует какому-либо возрасту человеческой жизни. Так, Маяковский — поэт юношеской обиды. А Есенин — подросток. Даже его хулиганство, его скандалы — не бунт ли это одинокого нелюбимого мальчишки? Писали, что в гробу он был похож на измученного больного ребенка. Есенин пришел в совершенно чужой мир взрослых со своею сказкой. Героем ее был юный отрок, послушник, странник.

Колокольчик среброзвонный,
Ты поешь? Иль сердцу снится?
Свет от розовой иконы
На златых моих ресницах.
Пусть не я тот нежный отрок
В голубином крыльев плеске,
Сон мой радостен и кроток
О нездешнем перелеске.

Этот отрок нежный жил в удивительно доброй и красивой стране, где ветер похож на ласкового ослика «Заря на крыше, как котенок, моет лапкой рот», где «о красном вечере задумалась дорога», а «изба-старуха полостью порога жует пахучий мякиш тишины». В этом мире все: и роща, и месяц, и дорога — все живет своей загадочной жизнью. И что еще нужно в жизни, кроме как идти и идти по этой земле?

Пойду в скуфье смиренным иноком
Иль белобрысым босяком
Туда, где льется по равнинам
Березовое молоко.
Хочу концы земли измерить,
Доверясь призрачной звезде,
И в счастье ближнего поверить
В звенящей рожью борозде.
Рассвет рукой прохлады росной
Сшибает яблоки зари.
Сгребая сено на покосах,
Поют мне песни косари.
Глядя за кольца лычных прясел,
Я говорю с самим собой:
Счастлив, кто жизнь свою украсил
Бродяжной палкой и сумой.

Этот мир не просто живой, он одухотворен.

Тихо в чаще можжевеля по обрыву.
Осень, рыжая кобыла, чешет гриву.
Над речным покровом берегов
Слышен синий лязг ее подков.
Схимник-ветер шагом осторожным
Мнет листву по выступам дорожным
И целует на рябиновом кусту
Язвы красные незримому Христу.

Хотя Есенин порой, вспоминал, как ходил с бабушкой на богомолье, говорил, что дед у него старообрядец, но его храмом был мир природы, и все в ней было божественно. И Христос проступал в кусте рябины.  Русь Есенина не была идиллической: в ней много печали и бедности, но в есенинских стихах она соединяется с чем-то высоким и светлым.

В этой стране жил поэт: и тогда, когда в Москве служил в типографии Сытина, и когда закружила его петербургская круговерть, — ничто не могло поколебать того, что жило в нем.

А между тем, подошел 1917 год. Может, когда-то мы сможем говорить о нем спокойно, без излишних гимнов и проклятий. Что-то тогда случилось со страной, когда поднявшийся вихрь смешал накопившуюся агрессивность и жажду справедливости, надежды на лучшую жизнь и желание свести счеты с соседом. Вихрь этот несся, вырывая людей с корнями из их жизней, заряжая их каким-то неистовство, когда мирные жители брались за ружья и топоры, а поэты — эти тончайшие музыкальные инструменты мира, чутко реагирующие на малейшие изменения, были просто смяты ветром революции.

Есенина вихрь этот закружил неудержимо. Какие-то звуки — чужие, но неотвязные носятся в его голове, он выплескивает их в стихи с очень религиозным названием. «Октоих» — так называется книга церковного пения.

Облаки лают,
Ревет златозубая высь…
Пою и взываю:
Господи, отелись!

А в 1918 году в «Инонии» (опять религиозное название):

Время мое приспело,
Не страшен мне лязг кнута.
Тело, Христово тело,
Выплевываю изо рта.

Что в этом: отголосок крестьянской вольницы?  Глумление над старой верой? Попытка обрести веру новую? И среди этого вихря криков и заклинаний неожиданно тихо и грустно звучат прежние стихи.

Закружилась листва золотая.
В розоватой воде на пруду
Словно бабочек легкая стая
С замираньем летит на звезду.
Я сегодня влюблен в этот вечер,
Близок сердцу желтеющий дол.
Отрок-ветер по самые плечи
Заголил на березке подол.
И в душе и в долине прохлада,
Синий сумрак как стадо овец.
За калиткою смолкшего сада
Прозвенит и замрет бубенец.
Я еще никогда бережливо
Так не слушал разумную плоть.
Хорошо бы, как ветками ива,
Опрокинуться в розовость вод.
Хорошо бы, на стог улыбаясь,
Мордой месяца сено жевать…
Где ты, где, моя тихая радость —
Все любя, ничего не желать?

Но на смену им приходят песни с барабанным боем, он тяготится ими, но не может скинуть:

Песни, песни, о чем вы кричите?
Иль вам нечего больше дать?
Голубого покоя нити
Я учусь в мои кудри вплетать.
Я хочу быть тихим и строгим.
Я молчанью у звезды учусь.
Хорошо ивняком при дороге
Сторожить задремавшую Русь.
Хорошо в эту лунную осень
Бродить по траве одному
И сбирать на дороге колосья
В обнищалую душу-суму.
Но равнинная синь не лечит.
Песни, песни, иль вас не стряхнуть?..
Золотистой метелкой вечер
Расчищает мой ровный путь.
И так радостен мне над пущей
Замирающий в ветре крик:
«Будь же холоден ты, живущий,
Как осеннее золото лип».

Но громкие песни не отпускают. Та сказка, в которой он жил, умирает не только в реальной жизни, но и в душе. И все чаще звучат слова прощания.

Я покинул родимый дом,
Голубую оставил Русь.
В три звезды березняк над прудом
Теплит матери старой грусть.
Золотою лягушкой луна
Распласталась на тихой воде.
Словно яблонный цвет, седина
У отца пролилась в бороде.
Я не скоро, не скоро вернусь.
Долго петь и звенеть пурге.
Стережет голубую Русь
Старый клен на одной ноге,
И я знаю, есть радость в нем
Тем, кто листьев целует дождь,
Оттого что тот старый клен
Головой на меня похож.

А еще душа грустит об уходящей деревне, которую сметет не только ветер истории, но и технический прогресс, который он старается принять, но не может:

Я последний поэт деревни,
Скромен в песнях дощатый мост.
За прощальной стою обедней
Кадящих листвой берез.
Догорит золотистым пламенем
Из телесного воска свеча,
И луны часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час.
На тропу голубого поля
Скоро выйдет железный гость,
Злак овсяный, зарею пролитый,
Соберет его черная горсть.

Его стихи 1917-19 годов стали проще, в них много личного, выстраданного.

Душа грустит о небесах,
Она нездешних нив жилица.

Но сказка о заповедной Руси постепенно умирает окончательно. Была, впрочем, у него еще одна сказка, точнее, сказочка — про лихого разбойника, бродягу, забияку и хулигана. Поначалу этот герой жил в той же сказке, брел по тем же дорогам, что и смиренный инок. Помните, он так и писал: «Пойду в скуфье смиренным иноком иль белобрысым босяком».  Есенин любил рассказывать про себя, каким драчуном был в детстве, хотя, когда его отдали в церковно-учительскую школу, он быстро сбежал, говорил, по бабушке соскучился, а родные считали иначе: били его там сильно.

По мере того, как исчезает та Русь, которую так любил Есенин, образ хулигана, бродяги занимает все большее место в поэзии Есенина.  Если в предреволюционные годы его «разбойничьи» стихи лишь вносили некоторую остроту в деревенскую идиллию, если в жизни он иногда любил поиграть в хулигана, то позднее все изменилось. И это уже не сказка, а трагическая быль.

Устал я жить в родном краю
В тоске по гречневым просторам.
Покину хижину мою,
Уйду бродягою и вором.
Пойду по белым кудрям дня
Искать убогое жилище.
И друг любимый на меня
Наточит нож за голенище.
Весной и солнцем на лугу
Обвита желтая дорога,
И та, чье имя берегу,
Меня прогонит от порога.
И вновь вернуся в отчий дом,
Чужою радостью утешусь,
В зеленый вечер под окном
На рукаве своем повешусь.
Седые вербы у плетня
Нежнее головы наклонят.
И необмытого меня
Под лай собачий похоронят.
А месяц будет плыть и плыть,
Роняя весла по озерам…
И Русь все так же будет жить,
Плясать и плакать у забора.
Как страшно сбылись эти слова!  Когда пожар революции утих, стало видно, как по обгоревшим развалинам бродят голодные, одичавшие люди. Быть поэтом вообще тяжело, а на сломе эпох — и подавно. Есенинские стихи — крик отчаяния: «Я люблю родину! Я очень люблю родину!»

И знает, что прежней родины нет, а ту, которая есть любить трудно.

Что-то всеми навек утрачено.
Май мой синий! Июнь голубой!
Не с того ль так чадит мертвячиной
Над пропащею этой гульбой.

Говорят, до революции его не видели пьяным. А теперь началась череда пьяных скандалов, приводов в милицию. А в стихах место деревни занял кабак. «Москва кабацкая» всегда притягивала читателей запрещенными темами, этаким русским пьяным разгулом. А в них — боль, отчаяние. Это человек, который хочет забыться, чтоб сердце не болело, но не может.

Мне осталась одна забава:
Пальцы в рот — и веселый свист.
Прокатилась дурная слава,
Что похабник я и скандалист.

Ах! какая смешная потеря!
Много в жизни смешных потерь.
Стыдно мне, что я в бога верил.
Горько мне, что не верю теперь.

Золотые, далекие дали!
Все сжигает житейская мреть.
И похабничал я и скандалил
Для того, чтобы ярче гореть.

Дар поэта — ласкать и карябать,
Роковая на нем печать.
Розу белую с черною жабой
Я хотел на земле повенчать.

Пусть не сладились, пусть не сбылись
Эти помыслы розовых дней.
Но коль черти в душе гнездились —
Значит, ангелы жили в ней.

Вот за это веселие мути,
Отправляясь с ней в край иной,
Я хочу при последней минуте
Попросить тех, кто будет со мной, —

Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать
Положили меня в русской рубашке
Под иконами умирать.

Есенин все чаще пишет о смерти.  Впрочем, неверно думать, что послереволюционные годы прошли только в  оплакивании ушедшей Руси. Есенин много успевает.  В 1919 году он собирает вокруг себя поэтов, которые называют себя имажинистами: Шершеневич, Кусиков, Мариенгоф. Они держались кучкой: вместе выступали, вместе хулиганили. Организовали издательство, открыли свой книжный магазин, где Есенин и Мариенгоф нередко стояли за прилавком. А еще у них было свое кафе, где собирались поэты, под названием «Стойло Пегаса». Ну и стихи писались. И над поэмой «Пугачев» работал, и выезжали с выступлениями то в Харьков, то в Туркестан, и женился, и разводился.

А внутри — непроходящая боль. Чего не хватало? Есенин был странный человек. Больше, пожалуй, не было таких поэтов. Все, что он любил, было сконцентрировано в одном слове, которое мы порой и произносить стесняемся, такое оно пышное и громкое — Родина. Сколько людей прекрасно живет без нее!  А он не мог.

Когда Айседора Дункан увезла его из России, и он, утомленный русской неустроенностью, думал, поначалу, что навсегда, вскоре понял, что не сможет. Он и не видел заграницы, не хотел видеть. Во время их пребывания в Нью-Йорке к ним в отель пришел известный футурист Давид Бурлюк, живший уже в эмиграции. Он стал предлагать Есенину показать ему город. Есенин отнекивался, поначалу отвечал спокойно, а потом все более раздраженно: «Я не хочу ничего видеть». При этом он стоял спиной к окну, из которого открывалась панорама Нью-Йорка.

Кажется, кроме любви к полевой России, у него никакой больше и не было.  А, может, ни от кого не получил он столько любви, сколько ему было нужно: отец — в Москве, мать —  на заработках, да и не ласкова была. Сестра потом вспоминала, что мать ее учила: не балуй детей, не целуй их, а уж если очень хочется поцеловать, целуй, когда спят. Став знаменитым поэтом, он родным помогал, но, кажется, не очень любил их. Сестер забрал в город, чтоб учились, но порой жаловался, что родным нужны только деньги.

Друзья?  Был у него в детстве друг — Гриша Панфилов, которому Есенин писал откровенные, задушевные письма.  Он умер в 1914 году. Больше ни с кем он не дружил так тесно. Много вокруг Есенина было народу, но чтоб кто-то понимал, берег… Друзья-имажинисты скорее использовали его популярность. Валентин Катаев вспоминает, как читал им уже больной Есенин «Черного человека», это не просто трагическое, а словно кровью написанное стихотворение. Читал, ему аплодировали, поили, потом везли дальше, там повторялось то же самое, и так всю ночь.

Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.

Женщины? Женщины любили его. Зинаида Райх, с которой они жили плохо и мало, на похоронах Есенина кричала страшным голосом: «Зашло наше солнце!». А рядом стоял ее муж, Мейерхольд, и тихо уговаривал: «Зина, ты же обещала!»

А был еще этот скандальный роман с прославленной танцовщицей — Айседорой Дункан, бывшей на 16 лет его старше. Какая-то сила бросила их друг к другу. Об этом вспоминают многие, потому, что это происходило на глазах у всех. Вот что читаем у Ильи Шнайдера: «Появление Дункан в студии художника Якулова вызвало сначала мгновенную паузу, а потом невообразимый шум. Айседора ужинать не захотела. Мы проводили ее в соседнюю комнату, где она расположилась на кушетке, окруженная людьми. Вдруг меня чуть не сшиб с ног какой-то человек в сером костюме Он промчался, крича:

«Где Дункан? Где Дункан?»

-Кто это,- спросил я.

–Есенин,- засмеялся тот.

Немного позже мы подошли к Айседоре. Она полулежала на софе. Есенин стоял возле нее на коленях. Она гладила его по волосам, скандирую по-русски: «За-ла-тая- га-ла-ва». Трудно поверить, что эти люди видели друг друга впервые. Об их романе много судачили: что свело американку, не говорящую по-русски и русского поэта? Кто-то предполагал, что Есенин напоминал ей трагически погибшего сына. Все помнили об этой трагедии, потрясшей весь мир: дети Дункан вместе с машиной рухнули в реку. Сплетничали, что Есенин груб с ней. Она же эту грубость воспринимала покорно. Впрочем, и сама была крута.

Конечно, они расстались. Есенин не любил распространяться об их отношениях. Но своему давнему другу, актеру Чернявскому, он говорил: «Ты не говори, она не старая, он красивая, прекрасная женщина. Знаешь, она настоящая русская женщина, более русская, чем все там. У нее душа наша. Она меня хорошо понимала». 

Но ни одна из этих женщин не оставила заметного следа в его поэзии. И лишь недолгий роман с актрисой Камерного театра Августой Миклашевской вызвал к жизни цикл «Любовь хулигана».

Дорогая, сядем рядом,
Поглядим в глаза друг другу.
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу.

Это золото осеннее,
Эта прядь волос белесых —
Все явилось, как спасенье
Беспокойного повесы.

Я давно мой край оставил,
Где цветут луга и чащи.
В городской и горькой славе
Я хотел прожить пропащим.

Я хотел, чтоб сердце глуше
Вспоминало сад и лето,
Где под музыку лягушек
Я растил себя поэтом.

Там теперь такая ж осень…
Клен и липы в окна комнат,
Ветки лапами забросив,
Ищут тех, которых помнят.

Даже в стихах, обращенных к любимой женщине, Есенин пишет не столько о любви к ней, сколько о тоске по утраченной родине. Свою землю он видит уже без сказочного налета, но пишет о ней с нежностью и грустью, он любит ее печальную, убогую, такую, какая она есть.

Когда читаешь стихи последнего, тридцатого, года Есенина, думаешь, какие стихи он мог бы еще написать, потому что, несмотря на болезнь, депрессию, Есенин пишет стихи, которые стали вершиной его творчества. Эти  были написаны ровно за месяц до трагедии в ленинградской гостинице «Англетер», 28 ноября 1925 года.

Клен ты мой опавший, клен заледенелый,
Что стоишь нагнувшись под метелью белой?
Или что увидел? Или что услышал?
Словно за деревню погулять ты вышел.

Родина, Россия не была для него чем-то внешним, фоном его жизни. Сергей Есенин был частью этого мира – светлого и печального, грешного и просветленного. Там жила его душа. И любят его как раз за то, что он больше других сумел выразить душу русского человека.

О моем посещении Константинова вы можете почитать, пройдя по ссылке: Экскурсия в музей Константиново, на родину Есенина

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *